В лесу я оделся, но смысла в том не находил – под дождём что одетому, что голому один чёрт мокро. К тому же меня коробила мысль, что человеческое тело в том виде, в котором его создали, до сих пор вызывает потрясение у людей, хотя за плечами у нас были такие ужасы, как война. Полагаю, люди в большинстве своём просто хотят жизни, как раньше, со всеми её пуританскими обычаями и правилами. Но ведь как раньше никогда уже не будет, верно? Мы должны полюбить эту жизнь сегодня и сейчас. Я так и пытаюсь жить.
Эти женщины только на танцах, охмелев, сбрасывали тяжкие вдовьи кресты свои у входа и вновь становились собой. Затем под утро к ним возвращалась королева Виктория в виде лицемерия, буржуазной морали и нетерпимости к безнравственному поведению нынешней молодёжи. Чопорное английское благолепие!
С этой фундаментальной мыслью я пересёк игровое поле и остановился, проясняя для себя обстановку. У павильона стояли Кочински и Дарт. Напротив них вели беседу суперинтендант и ещё какой-то человек. По чинно выверенному костюму – спасибо Браммеллу – я догадывался, что это и был министр.
В дождь силуэт Дарта выглядел особенно мрачно и до того органично, что даже чёрный зонт – Дарт держал его над собой и Кочински – представал какой-то неотделимой его частью.
Дарт меня заметил и жестом велел немедленно подойти.
– Мистер Лемертон, это Макс Гарфилд, студент первого курса. Макс, ты у нас кто? Третий стражник?
– Маркеллин. Христианство незаконно исповедую.
– А, это замечательно, – похвалил мистер Лемертон. – Мне нравятся мятежники.
Дарт аж в лице прояснился:
– Этого добра у нас хватает. Вам у нас точно понравится. Уйдёмте под крышу с сырости. Макс проводит вас на репетицию. Всё готово, Макс?
– Разумеется, сэр. У нас, как над всей Испанией, безоблачное небо, – сострил я.
Почему-то никто мою шутку не оценил. Все нерадостно как-то отвели взгляд. Видимо, не слышали о том пароле. Только Лемертон всё посмеивался чему-то, глядя на меня.
Я провёл важную шишку в актовый зал, а сам нырнул в закулисье, где мои тряпки валялись. Остальные принарядились уже и готовы были обрушить на зрителя свои артистические таланты. Лемертон занял место в седьмом ряду. Поттегрю опустился рядом, чтобы разъяснять непонятные моменты в пьесе, коих, по-моему, через край.
Питер светился, как прежде. Чего грустить? Он с Тео одну трубку не курил. И я не курил. Я вдруг понял, что Питер, скорее всего, вырастет в такого же радостного Лемертона, если преуспеет в жизни.
Поттегрю подал знак, и мы приступили к действию. На сцене мне казалось, что глупее я не выглядел ни разу в жизни. И пьеса была бессмысленной. Ничему не учившей. Хотя нет, она как раз словно кричала: не учите других, как жить, не лезьте со своей верой к людям и останетесь в живых, если повезёт.