Я уж попросил старшего, чтобы он присмотрел за мамой и сестрой. Ему скоро четырнадцать, он у меня к тому же уже такой самостоятельный и ответственный. Только вот все равно…
— У вас плохие предчувствия? — серьезно спросил Собеско.
— Да не в этом дело. Понимаете, мы с женой с самого детства вместе. Наши семьи даже плыли сюда на одном корабле. А потом жили вместе в Эрвайне — мы жили на первом этаже посольского дома, они на втором. Мы с ними все породнились. Брат мой женился на ее сестре, сестра вышла замуж за их кузена. А теперь… мне просто страшно. Даже во время войны так не было. Тогда мы были еще дети, не понимали. Да и к тому же были все вместе. А вы женаты? — вдруг спросил Даксель, глядя на Собеско.
— Был, — коротко ответил Собеско, чуть поморщившись.
Проклятый баргандец попал в самое больное место. И что поделать — когда уже крепко за тридцать и жизнь, считай, почти что перевалила за середину, волей-неволей все чаще задумываешься, кто ты и что ты есть в этом мире. И как жить дальше, когда во внутреннем кармане лежит аккуратно сложенным то самое письмо на министерском бланке с гербовой печатью и двумя подписями?
Сил нет, как хочется вернуться, ринуться головой вперед во внезапно открывшуюся лазейку. Но дома ничего не изменилось. В письме говорится о прощении за то, что он не считает виной. Живы и находятся у власти все те люди, что выбросили из армии его отца, лишив его смысла жизни, желания жизни, а в конце концов и самой жизни. Наверное, все так же блистает на светских приемах и раутах его мать — как же, аристократка, генеральша, а может, уже и маршальша, возможно, напрочь забывшая, что когда-то была женой простого армейского полковника…
И, вероятно, по-прежнему процветает его драгоценная зануда-сестрица со своим подонком мужем, который когда-то — в первый и последний раз — пришел к нему домой, чтобы заявить, что им все известно, и что теперь у него есть только выбор между тюрьмой и эмиграцией. Он тогда выбрал изгнание, не зная еще, что выбирает вместо несвободы не-жизнь… И хотя девственная природа, пустыни, горы и джунгли для него по-прежнему милее шума городов, и порой кажется, что это и есть та самая жизнь, которую он всегда хотел, и другой не нужно, где-то в глубине души все чаще прорывается неясная тоска по простому человеческому счастью, которого ему, оказывается, так не хватало — и в детстве, и во время того неудачного брака, и вообще всегда.
Наверное, что-то из этого все же отразилось на лице Собеско, потому что Дилер Даксель отступил.
— Простите, — тихо сказал он.
Только «Простите», без этого идиотского «Я же не знал», и Собеско за это начал его всерьез уважать.
— Вот что еще, — сказал Собеско, как он надеялся, совершенно нормальным голосом. — Как увидите директора, передайте, что мы готовы.