Линдт, едва удерживая на лице перекосившуюся волчью ухмылку, вспоминал горячую, чуть солоноватую кожу на беременном животе жены, то, как она закрывала глаза, подчиняясь его нажиму, живой, сильный, влажный жар у нее внутри, и — словно по контрасту — всегда прохладные соски, бледно-розовые, тонкокожие и такие нежные, что их хотелось собирать, едва прикасаясь губами, будто раннюю, слабую, вот-вот готовую осыпаться малину.
Всепонимающий Николаич вздыхал. Скоро уж вернется домой, потерпите. Врачи сказали — в аккурат к концу января родит.
И точно — 31 января 1959 года Галина Петровна родила. Сделала она это, вопреки всеобщим переживаниям, легко, по-кошачьи — от первой мягкой схватки до момента, когда акушерка, ловко держа лилового, будто чернослив, младенца под сморщенный, плоский задик, толстым голосом пропела: «Сы-ы-ынок!», прошло минут тридцать, причем десять из них Галина Петровна ковыляла из курилки. Ребенок показался ей страшненьким, но, слава богу, не настолько омерзительным, как Линдт. Правда, через сутки, когда мальчика впервые принесли кормиться, Галина Петровна устроила медперсоналу полноценную истерику — малейшая попытка сына присосаться к груди вызывала у нее настоящие судороги. Врачи метались, пытаясь исключить невесть откуда взявшуюся эпилепсию, но на самом деле Галине Петровне было просто противно. Успокоилась она так же внезапно, как и зашлась, но ребенка кормить оказалась категорически и даже запустила в медсестру банку необыкновенно красивых топленых сливок. Это был предвестник будущих феерических бурь, о которых в Энске потом ходили страшноватые, как сказки Бажова, и такие же красочные легенды. Сцеживаться, впрочем, Галина Петровна любезно согласилась, и новорожденного, посовещавшись, решили кормить из бутылочки. Молока у нее оказалось столько, что хватило еще двум недокормышам — внуку директора огромного оборонного предприятия (дочка директора оказалось тугосисей плаксивой дурой) и позднему, драгоценному, выстраданному детенышу какого-то партийного небожителя, который долгие десятилетия вымаливал у своих богов прощения за то, что — по их же приказу — расстреливал несчастных по темницам, пока не получил наконец желанный приплод — крошечную луноликую дочку с китайскими глазками и огромным, не помещающимся во рту языком. Ребеночка-дауненка в роддоме все очень жалели и даже уговаривали сдать его на хер государству как бракованного, но мать девочки, немолодая, некрасивая, немилосердно лишенная не только будущего, но даже капли молока, часами качала свою умственно отсталую кроху с такой исступленной нежностью, что было ясно — зубами за нее загрызет, насмерть. Но не оставит.
К сыну Линдта никто, кроме проворных медсестер, не подходил.