Это был его взгляд исподлобья, его улыбка, его руки, фаланги его пальцев, его угловатая косточка на запястье, его манера быстро, будто украдкой, прикасаться к ее бедру, так что Галину Петровну физически простреливало от отвращения — как от удара об угол локтем, самым живым его, беззащитным, электрическим уголком.
А ну не лезь ко мне, платье помнешь!
Лидочка, неуклюже пытавшаяся приласкаться, испуганно сжималась, втягивала голову в плечи, смотрела темными, жалкими глазами, точно так же, как это делал Линдт. Господи, конечно, ребенок был ни в чем не виноват, но сама Галина Петровна, она-то в чем была виновата?
Растить Борика было не в пример проще — но все проще, когда тебе девятнадцать лет. К тому же Борик прекрасно довольствовался сам собой, а Лидочка, еще не успевшая отвыкнуть от родительской любви, про которую Борик никогда и не знал, липла к Галине Петровне совершенно инстинктивно, как звереныш, которого проще всего успокоить не словом, а теплым боком, родным запахом, согревающим дыханием — всем тем, чего у Галины Петровны не было и что категорически невозможно добыть за деньги. Няньки, все такие же наглые, безмозглые и нерасторопные, как во времена Борикиного детства, были готовы за определенную мзду вытирать Лидочкину попу и следить, чтобы она жевала с закрытым ртом, но любить ее они не желали совершенно. Ее вообще больше никто не любил, и Лидочка постепенно, день за днем, осознавала это все яснее.
Вернее, не осознавала, конечно, — много ли она понимала в свои пять лет? Просто привыкала, как привыкает цветок, переставленный с подоконника, где было и солнце, и прирученный сквознячок, и голубая лейка со сладкой отстоявшейся водой, в какой-то дальний угол, не настолько темный, чтобы можно было позволить себе умереть, но мучительно невозможный по сравнению с прежним обжитым раем. И самым немилосердным было то, что память об этом рае не засыхала, как все остальное, а наоборот — росла и наливалась такой сочной болезненной силой, что Лидочка иной раз начинала рыдать без всякой причины, даже визжать, поднимаясь на высоких нотах почти до нестерпимого звона циркулярной пилы. Совершенно напрасно. Нянька, привыкшая к детским истерикам, просто выходила из комнаты, справедливо полагая, что свои нервы дороже, а до грыжи все равно еще никто не доорался, а Галина Петровна, заставшая как-то раз Лидочку на пике звукового припадка, просто влепила ей качественную и равнодушную оплеуху. Лидочка лязгнула зубами и замолчала. Раньше ее не били. Никто и никогда.
Тяжелее всего было, что с ней никто не разговаривал — не считая, конечно, самых элементарных коммуникаций: подойди, подай, положи, ложись спать. Отстань. Отвяжись. Не трогай. Мамочка рассказывала много интересного. И папа тоже.