В конце концов, меня заставило покраснеть не естественное смущение из-за того, что он дважды подловил меня на неудачных попытках выдержать его взгляд, меня заставила покраснеть волнующая возможность (мне было бы удобнее, останься она маловероятной), что я мог на самом деле нравиться ему точно так же, как он нравился мне.
Целые недели я путал его взгляд с неприкрытой враждебностью. Я ошибался. Это был простой способ застенчивого человека выдержать чужое внимание.
Мы были, понял я в итоге, двумя самыми застенчивыми людьми на целом свете.
Отец был единственным, кто видел его насквозь с самого начала.
— Тебе нравится Леопарди? — мне было необходимо сломать повисшую тишину и изобразить, что это тема Леопарди заставила меня выглядеть таким рассеянным в эту паузу разговора.
— Да, очень.
— Мне тоже он очень нравится.
Я всегда знал, что я говорил не о Леопарди. Вопрос состоял в том, знал ли он?
— Я знал, что заставляю тебя чувствовать себя некомфортно, но я должен был убедиться.
— Так ты знал с самого начала?
— Скажем так: я был почти уверен.
Другими словами, это началось всего через несколько дней, как он приехал. Было ли все с того времени притворством? И все эти колебания между дружбой и безразличием — что это было? Его и мой способ незаметно наблюдать друг за другом и отрицать, что мы это делали? Или мы постоянно лукавили, как и другие люди, отодвигали друг друга прочь, действительно верили в свое равнодушие?
— Почему ты не подал мне знака?
— Я подал. По крайней мере, я постарался.
— Когда?
— После тенниса однажды. Я коснулся тебя, стараясь показать, что ты мне нравишься. Твоя реакция заставила меня почувствовать себя, словно я тебя домогался. Я решил держать дистанцию.
***"
"Наши лучшие моменты были днем. После обеда я поднимался наверх подремать до того, как подавали кофе. Когда с гостями прощались или они уходили в пансион, отец либо возвращался в свой кабинет поработать, либо тоже ложился вздремнуть с матерью. К двум пополудни глубокая тишина окутывал дом, окутывала мир, прерываясь тут и там воркованием голубей или молотком Анчизе, починяющего инструменты. Он всегда старался работать тихо. Мне нравилось слышать его днем, даже когда стук его молотка или шум пилы случайно будили меня, или когда его станок для заточки ножей начинал гудеть (всегда по средам) — все это оставляло мне чувство покоя и гармонии с миром, точно так же годы спустя я чувствовал себя от звука далекой сирены Кейп-Кода в середине ночи. Оливер любил оставлять ставни и окна широко раскрытыми во второй половине дня, только легкие раздувающиеся занавески между нами и жизнью во вне, потому что это «преступление» — закрывать столько света и прятать такие виды от глаз, «особенно, когда у тебя нет этого в обычной жизни», — сказал он.