Обескураженная быстротой и неожиданной точностью действий «младенца», она поначалу растерялась, замешкалась… но вдруг охнула, ощерилась и, обхватив его обеими руками и ногами — как обезьяна ствол пальмы — запрокинула голову и замычала горлом: томительно и густо, как далекий паровоз… И он, удивляясь себе самому, понял, что попал…
Изнутри его мерно раскачивал и распирал набухающий прибой, девятый вал которого уже шел на него стеной и грозил обрушить на деревянную мокрую решетку душевой, и нестерпимей всего на свете его тянуло ринуться с головой под эту глыбину, чтоб она раздавила его, выплеснула из него невероятное напряжение и сладкую боль… Но вколачивая вражину-Таньку в щитовую стенку, он почему-то знал, что должен дождаться, дождаться от нее чего-то… чего-то дождаться, заработать какую-то важную награду, прежде чем ухнуть с головой в крутую волну. И дождался: Танька вдруг выгнулась, закатила глаза, забилась, обвисла на его руках… и умерла. И тогда, вслед за ней, ликуя всеми переплетенными с ней корнями, он изумленно взорвался и мучительно долго умирал, уплывая на ослабевших ногах вслед за стихающим девятым валом, что тащил его за собою, как дохлого пса…
…Эту сцену — снаружи — наблюдала окаменевшая мама. Она должна была вернуться с тренировок к пяти, но вернулась раньше, и вошла в калитку как раз тогда, когда с треском захлопнулась дверь душевой, и вторая пара босых ног вознеслась, после чего «душевая гробина» ходила ходуном, как избушка на курьих ножках, вернее, на ногах ее сына — долго. До изумления долго.
Рановато, смущенно подумала она. Ох, рановато… Мерзавка Танька!
Вечером она велела сыну принести из сарая пыльную раскладуху с тремя бренчащими пружинами и продавленным брезентом. Молча выбила ее жесткой ладонью, раскинула рядом с тахтой, застелила чистым бельем.
— Мам… — выдавил Захар, наблюдая за ее сноровистыми руками. — Ты чего, мам?..
— Все, сынок, — проговорила она мягко, — ты ведь уже взрослый.
Они одновременно подняли головы и глянули друг другу в глаза. И он понял, что она знает, залился темной горячей кровью… и подчинился.
Но под утро, проворочавшись на скрипучей раскладухе без сна, воровато заполз под мамино одеяло. Лечь на свое привычное место, голова к голове с мамой, — не посмел. Виноватый, оскверненный, проклятый навеки, тихонько лег к ней валетом, по-детски подложив под голову ладони.
Утром, как всегда явившись будить своих беспробудных пожарников, дядя Сёма застал странную картину. Эти двое спали крепчайшим утренним сном. Только Зюня лежал почему-то головою к Риткиным ногам, во сне прижавшись щекой к босым материнским ступням.
Дядя Сёма вздохнул, постоял, постоял над ними… и вышел.