И еще целый месяц мучительно длилась летняя жара, стекая изнурительным потом по рукам, ногам, между грудями, по животам… так, что им с Танькой пришлось укрываться в подвале, где было не только не жарко, а даже холодно.
— Ледяная, — деловито сообщала она, трогая ладонью кирпичную кладку подвальной ниши.
И Захар снимал с капустной бочки большой серый щит, вдвигал его в широкую стенную нишу, нырял туда и шептал, протягивая руки:
— Иди!
Когда, наконец, в августе Танька уехала выходить замуж за своего сокурсника, он вздохнул с облегчением. С присущей ему обстоятельностью обдумывания и вызревания мыслей и действий, все пытался понять — отчего это упоительное занятие двух ловких тел, это совместное вкатывание общего сладкого груза на вершину и миг опустошенного парения над землей и друг над другом, — отчего все это потом, после, ощущается, как беззаконие. И если так — откуда он знает, что в этом вообще есть какие-то законы? Какие? И почему на Ирочку Черницкую из девятого «А» хочется смотреть часами: как она близоруко щурит смешливые черные глаза, как приподнимается над полоской рафинадно-белых зубов ее коротковатая пухлая верхняя губа, как убирает она указательным пальцем за ухо прядку, упавшую на висок, как быстрым налетом мизинца ковырнет в носу… почему, почему на нее хочется только бесконечно смотреть и рисовать ее? А на Таньку смотреть не хотелось, и рисовать ее не хотелось: за все лето он не сделал ни одного ее портрета."
"Он пытался разобраться с самим собой: нужно ли соединять любование с тем восхитительным кувырканием вольных тел и наслаждением, которое они причиняют друг другу? Может быть, надо, чтобы то и другое существовало отдельно? Либо то, либо это? А может, наоборот — соединение любования и наслаждения и есть тот самый закон, который отменяет стыд и тяжесть?
Ему хотелось поговорить об этом с мамой, потолковать обстоятельно, спросить у нее: как это бывает у женщин? Что они чувствуют изнутри себя — тоже летают. Тоже разделяют любование, и то, другое? — и не мог ее об этом спросить. Почему-то не мог… Он прерывисто вздыхал и хмурился.
Но мучительные размышления этого первого мужского лета выковали в нем собственный эротический устав: в какие бы долгие дни и недели вынужденного воздержания его впоследствии ни запирали обстоятельства, ничто не могло заставить его потянуться к случайной женщине, если в ней не было того, чем он мог бы любоваться: это могли быть обаятельное пожимание слабых плеч, промельк лукавой улыбки, мерное движение округлых бедер при ходьбе — то, что в воображении и — затем уже, в памяти — возводило мимолетную встречу и стремительность сладостного свершения — в закон.