Какая звучная и даже воинственная череда имен для такого нерешительного человека, – часто думал Александр. Вот и теперь он подивился этой несуразице, вписывая в крошечные рамочки дату рождения, названия школы и вуза, имена родителей, национальность и публикации. Он отступал сейчас перед лицом настоящего, защищаясь пером, своим единственным оружием. Он надеялся, что это лишь стратегический отход, а вовсе не бегство. Возможно, тут, как в фехтовании, хватило бы просто шага в сторону. Ему не нужно было отсылать анкеты, пока хватит лишь возможности в любую минуту их отослать.
Постепенно он задумался о собственных эротических странностях и конфузах. Александр полагал, что его пристрастия свойственны большему числу мужчин, чем готовы это признать. Он любил негу воображаемую. Любил вообразить связь с женщиной из плоти и крови и нешуточной страстью воспылать к женщине воображаемой. И конечно, любил он свое сладостное одиночество и никому не позволил бы вторгнуться в него. Но было и нечто более странное, если не сказать странное чрезмерно: Александр любил страх. Не темный, не жестокий: никогда не мечтались ему вспоротая плоть, каблуки, пронзающие кожу, или пляшущий кнут. Даже развивая привычные свои фантазии, не мог он вообразить, каково было бы желать подобного. Но предчувствие, пробежавшее по хребту, приподнявшиеся волоски на коже, видение панического бега по колючим кустам средь хлещущей листвы, обоняние и зрение, мгновенно обостренные промельком настоящего страха, – это он любил, этого он искал снова и снова. Унижение и стыд не доставляли ему удовольствия, и потому все его связи были мимолетны. Лишь почувствовав унижение или стыд (а это случалось всегда), Александр обрывал их. Сильней всего бередили его чувственность сердитые страстные женщины в минуту гнева. Никогда, даже маленьким мальчиком, не видел он ничего странного в китсовской фразе о госпоже, которая «поэта гневом пышно одарит». Это темное наслаждение казалось ему вполне естественным.
Так оно и шло, пока он не полюбил Дженни, которая набросилась на него с руганью и даже сбила с ног в трюме под сценой, где они ставили «Она не должна быть сожжена». Он обретал привычную негу, ублаготворяя ее гнев, претворяя его жар в жар любовный. Он и до сих пор боялся Дженни, но вчера, сплоховав и услышав от нее нежные слова утешения, понял вдруг, что боится теперь не гнева ее, а любви, не безудержности ее, а Томаса с его бутылочками, провинциального дома-тюрьмы. С Фредерикой же у него случилось нечто обратное. Поначалу ее влюбленность казалась ему стыдной и унизительной – детской глупостью, за которой, однако, маячили удушающие семейные радости и Биллов провинциальный кодекс поведения."
"Александр не знал точно, когда, собственно, все изменилось.