– Федор Михайлович, не кажется ли вам, что, изобразив революционеров бесами, вы чрезмерно упростили это сложное общественное движение? Там не только прислужники зла, там есть множество искренних и, поверьте мне, по-человечески очень недурных людей.
Он закашлялся, ему было трудно говорить.
– Я когда-то тоже увлекался европейскими соблазнами, за что и был наказан. Я прошел через страдания, через горнило, чтобы понять простую мудрость, которую всякий русский мужик знает и чувствует с рождения. На небе Бог, а на земле Царь. И кто метит в царя – попадает в Бога. Народ – сын царев, а царь – отец его! Наша нищая неурядная земля, все сто миллионов ее населения, представляют собою такое духовное единение, какого, конечно, в Европе нет нигде и не может быть! Вот в чем сила, вот в чем спасение! В том, что мы – это мы. В том, что мы не турки, не немцы, не американцы, а русские!
Здесь Федор Михайлович посмотрел на главного слушателя, задумчиво потиравшего свой явно нерусский нос, и пришел в смятение.
– Михаил Та… Тариэлович, я сейчас не о крови говорю! Мы, Достоевские, ведь сами из литвинов… И Пушкин, Лермонтов… Я о русской душе, о духе… Бывают природные русаки с еврейской или польской душой, и даже много таких…
– Я отлично вас понял, – успокоил Лорис лепечущего литератора. – Государь император ведь тоже лишь на одну тридцать вторую русской крови. Русский – тот, кто живет интересами России и не мыслит себя вне ее.
– Уверяю вас, потомки скажут: вынь из России Достоевского – и не останется России, – добродушно усмехнулся граф, чем привел писателя в окончательное смущение, после чего обратился ко второму сочинителю:
– А к вам, Николай Семенович, у меня как у читателя претензия.
– Какая же? – насторожился Лесков. В отличие от трепетного соседа он казался человеком флегматичным, на главу правительства глядел скептически.
– Я, как все, был очарован вашим «Странником». Ибо та повесть написана сердцем и исполнена любви. Иное дело – роман «На ножах». Он исполнен желчи, а сию секрецию источает отнюдь не сердце.
Воронин, с большим интересом наблюдавший за тем, как меняет свою манеру Лорис в зависимости от собеседника, в первый момент подумал: а вот это ошибка, нельзя покушаться на авторское самолюбие.
Однако граф, кажется, умел читать людей лучше. Лесков не только не уязвился, а напротив сконфузился.
– Не напоминайте. Большая ошибка превращать литературу в публицистику. Вы тысячу раз правы. Писать романы надобно не о том, что ненавидишь, а о том, что всей душою любишь. И ненависть, и любовь одинаково заразительны, но уж если заражать, так любовью. Я не желал множить ненависть, ее в нашем воздухе и так довольно.