Честно говоря, никогда мы не боялись ничьей мести, но этот прекрасный порядок, делавший всю семью заложниками и соответчиками, очень помогал нам правильно воспитывать недоста-точно сознательное население. Нет, как там ни крути, а в системе заложничества что-то есть! Кто его знает, куда бы мир покатился, если бы Александр Ульянов, мастеря бомбу на императора, знал, что его маманьку и малых братьев-сестер жандармы объявят «ЧеЭсами»! Может, сидел бы мой отец на кухне у его братана Владилена, наверняка выбравшего другой путь, смотрел на лысоватого картавого Кенгуренка, пил с ним настойку чаги и слушал, как кричит его пучеглазенькая Надька:
– К черту! В задницу! К этой самой матери!
Я ложусь, а вы хоть конем загребитесь!…
Устаканился, слава Богу, мир. Нет больше «ЧеЭсов». Ни у врагов народа, ни у тех, кто под мудрым руководством Великого Пахана защитил наше население от врагов народа. И слово-то это чесоточное, шелудивое – «ЧеЭсы» – велено было забыть. Нет никаких «ЧеЭсов». Все мы члены одной дружной советской семьи.
Цыбиков укатил на своих лапах вымершего динозавра в сортир. И я спросил у Надечки, милой моей подзаборной Элизы Дулитл:
– А я как же? – Ложись со мной. – А Цыбиков что?
– Что – что? Здесь, на матрасике ляжет…
– Ну, знаешь, я как-то не уверен – удобно ли профессора Хиггинса на пол укладывать? Все-таки в семейном доме, как-никак Пигмалион, бессмертный ваятель… – Слушай, не трахай мне мозги – устала я, спать хочу. А ему это все до феньки. Ему вся радость – на нас посмотреть, когда мы кувыркаться станем, себя погладить, понюхать… Не-ет, сам он не по этому делу, Пигмалион твой…
В пустой почти комнате стоял матрас на четырех кирпичах. Я на него из одежды просто вытек, завалился к прохладной стенке, и полетел матрас к потолку, как качели. Проскользнула под одеяло, угнездилась рядом Надька, замерзшая, в шершавой крупе гусиной кожи. В просонье подсунул я ей руку под голову, зажал ее ледяные ноги меж бедер, прижал ее тесно к себе. От ее волос пахло сигаретным дымом.