Надпись почти стёрта – нет это не рашпиль времени я сам содрал драчовым напильником письмена с рукояти, когда они утратили свой магический смысл. Три десятилетия всего прошло, историей-то совестно называть. Но над содранной дарственной гравировкой – несколько ярусов смерти, археологические уровни, геологические пласты. Какие руки держали этот пистолетик! В каких недоступных сейфах он сберегался! А теперь лежит в бардачке моей машины – мне все равно больше девать его некуда. И с сегодняшнего вечера старый приказ вновь обретает силу – носить всегда. И везде… Я мчался через заплеванный грязным мартовским снегопадом город, через центр на Ленинский проспект, в гости к своему отвратительному другу Актинии, и привычно легшая на сердце тяжесть никелированного браунинга опускала меня в глубину прошлого, как тянут водолаза на дно свинцовые башмаки. Простенькая машинка, маленькая катапульта из жизни в небытие. Симпатичная истица, пережившая стольких хозяев! Вещи вообще долговечнее людей, но не существует вещей долговечнее оружия."
"…Я ходил безостановочно по длинному коридору, застланному алой ковровой дорожкой, подсвеченному тусклым сиянием бессчётных бронзовых ручек бесчисленных дверей. Я вытоптал брод через этот стоячий ручей венозной крови на третьем этаже Конторы перед входом в приемную вседержителя моей судьбы Виктора Семеныча Абакумова. Я втолкнул в приемную осумасшедшевшего от страха Миньку и уже час ходил из одного конца коридора в другой – останавливаться было нельзя: стоять в этом коридоре не разрешалось, через пять минут внутренний караул обратил бы внимание на толкущегося под дверьми министра субъекта. И я ходил, ходил, делая сосредоточенное лицо занятого человека, и, достигнув лестничной клетки со стороны улицы Дзержинского, разворачивался и устремлялся в другой конец, к переходу в новое здание, обращенное к Фуркасовскому переулку. И суетливой от ужаса побежкой паркинсоника – в обратный путь. Мне нельзя было терять из виду двери приемной. Оттуда должен выйти Минька. Может быть, отбившийся от начальства счастливый и наглый или удрученно-разрушенный. А возможно, уже под конвоем. Я уговаривал его, умолял и грозил, я пытался объяснить ему и запугать, доказывая, что единственный для него спасительный выход сейчас – помалкивать. Молчать, валять дурака, прикидываться перед министром, будто история с Коганом – не завязка огромной комбинации, а случайный эпизод со зловредным жидом, который подох со страха оттого, что успел многое наболтать. И главное для Миньки спасение, доказывал я ему, – не упоминать моего имени, оттянуть время, а я секретным меморандумом докажу Абакумову, что Минька делал аккурат что надо.