Ну все равно как он просил бы ее рассказать ему искренне, душевно, совершенно чистосердечно, каким образом она сожительствует с собакой, с кобелем. Или с козлом. Ничего она ему не написала. И не сказала. Минька ведь не мог знать того, что я с удивлением и беспокойством в ней уже давно замечал. В ней медленно, неотвратимо зрело ужасное состояние – бесстрашие. Явление всегда и везде патологическое, а в наших условиях – чистое безумие, ибо имело единственный, не имеющий вариантов результат – мучительную, позорную смерть. Выбора между достойной смертью и бесчестной жизнью не существовало. Качели судьбы мотало между грязным умиранием и позорной казнью. Минька с гордостью пересказал мне анекдот, за который посадили двух студентов из театрального института:
«Живем, как в трамвае: половина сидит, остальные трясутся»… Всеобщий страх, конечно, никого не гарантировал от репрессий, но тот, кто его утрачивал, был, безусловно, обречен на скорый конец. Бесстрашие в те поры проступало, очевидно, как су-масшествие – в поступках, в репликах, в выражении лица. Я ведь и заметил симптомы ненормальности у Риммы по выражению лица. Как-то совсем незаметно оно утратило скованно-задумчивую покорность, испуганную замкнутость в круге своих тайных забот и горестей.
…Она подняла, как Вий, свои тяжелые семитские веки, всегда опущенные долу, и посмотрела мне в лицо. Господи. Боже ж ты мой! Это были огромные озера, коричнево-сладкие, как сливочные ириски. И в них не было страха, смятения.
Даже презрения и ненависти не было. Наверное, тогда она узнала, что их еврейское время – не проточная вода, а бесконечная кольцевая река и нет смысла бояться меня, Миньку Рюмина и нового министра Семена Денисыча Игнатьева. Она и Пахана не боялась. Она была безумна. Тихим голосом сказала:
– Маме ничего не говори об отце. Пусть надеется… – Хорошо, – покорно согласился я. – Я ведь и тебе не говорил… – Я знаю, – мотнула она головой, и я впервые увидел в огромной копне ее чернокудрых волос белоснежные прядки, и сердце мое сжалось от любви и жалости, от страстного желания броситься к ней и прижать эту прекрасную, эту любимую, эту проклятую голову к своей груди. – Я знаю, – сказала она. – Я собрала твои вещи в чемодан. Забери его и уходи. Навсегда. Больше никогда мы не увидимся… – Увидимся, – заверил я.
– Мы с тобой колодники на одной цепи… Никуда не денемся… И у нас с тобой ребенок… И тут она засмеялась. Она засмеялась! Впервые! Я никогда, ни разу не видел, чтобы она смеялась! Но сейчас она смеялась, и лицо ее, озаренное злым смехом, стало еще прекраснее. Это было лицо совершенно незнакомой мне женщины. И я тогда подумал, что если мне не досталось ни разу это смеющееся неповторимое лицо, то хорошо бы увидеть еще одно выражение – под пыткой.