Я могу понять, зачем это нужно Туллии; без сомнения, он красив и очарователен, и если кто-нибудь заслуживает наконец-то вкусить радости жизни, так это она. Но Теренция! О чем она думает? Словно она сама чуть ли не влюбилась в этого парня. Не уверен, что понимаю ее…
Я перехожу к главному беспокойству Цицерона: с Теренцией что-то было не так. Недавно он получил укоризненное письмо от изгнанника Милона, желавшего знать, что случилось с его имуществом, которое Цицерон задешево купил на торгах: его жена Фавста не получила ни гроша. Одновременно посредник, действовавший от имени Цицерона — Филотим, управляющий Теренции, — все еще надеялся, что тот одобрит некоторые его сомнительные предложения по добыванию денег, и навестил наместника в Лаодикее.
Цицерон принял Филотима в моем присутствии и сказал, что об участии его или кого-нибудь из его подчиненных в сомнительных сделках не может быть и речи.
— Поэтому не трудись говорить об этом. Лучше расскажи, что сталось с имуществом, отобранным у Милона, — велел он управляющему. — Ты помнишь, что распродажа была устроена с тем, чтобы ты получил все за бесценок, а потом продал и отдал выручку Фавсте?
Филотим, пухлый как никогда и уже истекавший потом на летней жаре, раскраснелся еще сильнее и, запинаясь, начал говорить, что не может припомнить все подробности: это было больше года назад. Он должен свериться со своими счетами, а счета остались в Риме.
Цицерон воздел руки:
— Брось, приятель, ты должен помнить! Это было не так уж давно. Мы говорим о десятках тысяч. Что стало с ними?
Но его собеседник твердил одно и то же: ему очень жаль, он не может припомнить, надо проверить.
— Я начинаю думать, что ты прикарманил деньги, — заявил Цицерон.
Но Филотим все отрицал.
Внезапно Цицерон спросил:
— Моя жена об этом знает?
При упоминании о Теренции ее управляющий чудесным образом преобразился. Он перестал ежиться, намертво замолчал и, сколько Цицерон ни нажимал на него, отказывался произнести хоть слово. В конце концов Цицерон велел ему убираться с глаз долой. После того как Филотим ушел, он сказал мне:
— Видел, какая дерзость? Как он защищает честь госпожи! Он будто считал, что я недостоин произнести имя собственной жены.
Я согласился, что это просто удивительно.
— «Удивительно» — самое верное слово, — мрачно проворчал Цицерон. — Они всегда были близки, но с тех пор, как я отправился в изгнание…
Он покачал головой и не договорил до конца. Я ничего не ответил: любое замечание прозвучало бы неприлично. До сего дня я не знаю, справедливы ли были подозрения Цицерона. Могу сказать лишь, что его глубоко возмутила эта история и он немедленно написал Аттику, прося провести тайное расследование: «Я, право, боюсь многого, о чем не осмеливаюсь писать»[106].