Шел преимущественно ночами, а днем отсиживался в какой-нибудь скирде… Отощал, оброс, стал походить на «разбойника с большой дороги». Страшно мучил голод. На полях уже почти ничего не оставалось. Иногда я находил на жнивье какие-то колоски, а иногда, «пробороновав» в темноте на пустом картофельном поле несколько метров земли, извлекал оттуда пару-другую мелких картофелин… А однажды мне крупно повезло – возле какого-то озера я наткнулся на гнездовье диких уток. Удалось поймать жирного селезня. Я съел его тут же, сырьем, ведь у меня не было при себе ни спичек, ни даже зажигалки…
– Ну, в общем, – Генрих понуро посмотрел на меня, – в общем, всего не расскажешь. Как видишь, я и на этот раз не умер, дошел…
– Сколько времени ты добирался, Генрих? – мягко спросила я его. Мне было бесконечно жаль этого, совсем еще недавно беспечного, веселого мальчишку, а сейчас сурового, жесткого на суждения мужчину.
– Почти полторы недели. В последний день я шел полями, почти не таясь, – ведь в окрестностях Мариенвердера мне знакома каждая тропинка. Иногда бежал. И в результате явился в Грозз-Кребс еще засветло. Пришлось ждать темноты в овраге, возле кладбища.
Внезапно он оживился, на его губах появилось что-то наподобие улыбки: «Ты знаешь, я видел в тот день тебя. И Симу. Вы копались возле яблонь в панском саду. К вам подошел Шмидт, что-то сказал. Ты ему ответила. Потом вы все повернулись в мою сторону и стали смотреть… Прямо на меня… Я испугался и отполз дальше, в кусты. Когда решился выглянуть снова, Шмидта уже не было, а вы продолжали работать… Помню, как в вышине раздалось вдруг тихое, печальное курлыканье – прямо над садом пролетала стая журавлей. Опершись на лопату, ты смотрела ей вслед, что-то сказала Симе. Та тоже разогнулась, проводила взглядом птиц, потом вы…»
Что говорил Генрих дальше, я плохо слышала. Пролетали журавли… Когда же это было? Ведь сейчас уже зима, конец декабря. Он что же, уже так давно здесь?
Генрих словно бы угадал мои мысли.
– Уже пошел второй месяц, как я дома, – густо покраснев, сказал он. – И все это время прячусь от всех, как крот, сижу под замком… Если бы ты знала, – в его голосе опять послышались злые слезы, – если бы знала, как я ненавижу себя, как стыжусь всех, даже своих родителей.
– Генрих, успокойся. – Я попыталась было опять провести рукой по его торчащим «ежиком» волосам, но он неприязненно отшатнулся от меня. Мне были понятны его душевное смятение и мучительный стыд. Хотелось найти какие-то особые слова, которые как-то помогли бы ему снова стать самим собой, помогли бы вернуть утерянное в гуще людских страданий, крови и смертей душевное равновесие. – Понимаешь, Генрих, ты не должен так казнить себя. Война уже скоро закончится. Тебе тоже уже должно быть ясно, что фашизм проиграл.