Надежда навязала большой тюк, вдобавок присмотрела не распечатанный еще короб с мужскими шерстяными свитерами. «Хлопцы» охотно помогали ей, обещали помочь донести всю поклажу до места и даже подтянули уже короб к двери. А потом вдруг затащили ее в соседнее помещение, повалили на пол…
– Я страшно злякалась, – рассказывала Надежда, дрожа и захлебываясь слезами, – билась з ними. Кричала, звала на пидмогу, але воны, усе пятеро, были як звири. Один из них даже ударил меня по лицу. Ось, бачьте… – Тут Надька показывала всем мокрую, в красных пятнах щеку. – Вин бил меня и кричал: «З нимцами, сука, спала, а с нами не хочешь – гребуешь». А я… я, тетечка Нюра, блюла себя… Я честная.
Обхватив голову руками, Надежда, сидя на циновке, с потерянным видом раскачивалась из стороны в сторону: «Ой, мамочка ридная, що же теперь будэ? Ждали их, ждали – а воны…»
– Успокойся, Надя. – Обняв рыдающую Надьку за плечи, мама гладила ее по растрепанным волосам. – Теперь уже поздно что-либо исправить. Впредь будь умнее. Говорила же тебе – не ходи никуда. Сдались тебе эти немецкие свитера, все их вонючее барахло! Доберемся до дому – постепенно сами все наживем…
После этого случая ни я, ни Руфина уже никуда не высовываемся из подвала, торчим, как приклеенные, на своих циновках. «Тетечка Аня, – попросила маму Руфа, – пожалуйста, говорите всем, что я тоже ваша дочка… Пожалуйста…» С того часа мы стали «сестрами»: Руфина, она хоть и моложе меня, но выглядит гораздо женственней, – старшая, я – младшая.
Однако наше затворничество нравится далеко не всем.
– Что, мать, ты уж так-то бережешь своих дочек, если они и впрямь доводятся тебе дочками, – с недоброй ухмылкой сказал заглянувший вечером с группой бойцов в наш подвал худой, сутулый, с нездоровым, желтым цветом лица солдат с двумя поперечными полосками на погонах. – Почему-то ни одна, ни другая совсем не похожи на тебя… Неужели ты и при немцах вот так же их оберегала? Не верится мне что-то… Вон они какие у тебя обе гладкие. Небось, вольготно жилось вам при фрицах, а тут из себя недотрог корчите.
– Молодой человек, – звенящим голосом сказала мама, и мне вдруг показалось, что она, как бывало при частых стычках со Шмидтом, начнет изъясняться сейчас на своем неповторимом русско-немецком диалекте. – Не знаю, как вас называть, молодой человек, но вам должно быть стыдно говорить так о попавших в беду людях – о тех, кто по несчастью судьбы угодил в рабство… Да, фашисты угнали нас в Германию, мы работали на немцев, но отнюдь не сладко пили и вкусно ели, как вы полагаете, а зачастую жили впроголодь. И это не наша, а именно ваша вина, молодой человек, вина армии, что мы три года терпели лишения и побои здесь, вдали от Родины, что вы допустили немцев до Москвы, до Ленинграда.