Почти с такой же необъяснимой силой, с какой тянуло его на хозяйственный двор обители, манило и в другую обитель — в милицию. Там были свои… Нет, разумеется, там сидели другие люди, те, кто готов кинуть на растерзание ближнего, своего, когда в нем нет нужды. Это восновном молодые работники, гонористые, образованные, шухерные законники. Кто постарше, кто захватил время, о котором говорят — вот раньше было! — те по-человечески к людям относились. И представление имели, с каким контингентом приходилось работать еще совсем недавно. Однако те и другие носили форму и делали дело, к которому был всю жизнь причастен и он. И дело это повязывало всех, какого бы толка работник ни был и что бы в голове ни держал. Оно, это дело, напоминало Деревнину некий тайный союз посвященных. И на своем языке можно было бы славно потолковать, так что потом друзья на вечные времена. И ты уже вхож и в кабинеты, и в курилку — свой человек.
Деревнин же до такой степени не сближался с есаульской милицией. Теперь эти игры были лишними и могли повредить спокойному житью. Однако тянуло, и приятным казалось посидеть рядом с человеком в форме, понюхать, как она хорошо, до душевной истомы, пахнет табаком, одеколоном, слегка казарменным духом кислой капусты, совсем немного потом и оружейным маслом. Несведущему человеку не понять, не прочувствовать этого запаха; ему ни за что не понять, в чем же красота, когда от перекошенного плеча или вскинутой руки переламывается и встает гребешком погон. И не дано знать ему, как тянет ремень тяжелая кобура особой, пистолетной тяжестью, как чисто и благородно скрипит начищенный, зеркальный офицерский сапог. Все это требовало тонкого слуха, особого зрения и долгой привычки. И потом, кем бы ты ни был, уже не обойдешься без этого, как зеленоносый нюхач без понюшки табаку."
"Деревнин примелькался есаульским милиционерам еще с той поры, как пришел на прописку. С одним поговорил, с другим побеседовал, потом, на улице встретив, за руку поздоровался. Так и пошло. К нему скоро привыкли и без всяких фокусов считали своим. Деревнин приходил как домой, иногда зимой сидел в дежурке, а чаще всего на скамейке под стеной КПЗ или в каптерке у старшины отдела. Сидел, нюхал, слушал, приглядывался, и хорошо становилось на душе старого сотрудника. Здесь никогда не говорили такие пошлые, простонародные слова, как милиция, милиционер, служба. В ходу были другие, точные, по-своему изящные, веские, как пистолет в кобуре, и всегда загадочные для постороннего — органы, сотрудник, работа. Даже и это повязывало незримыми нитями, из которых и ткалось высокое понятие — честь мундира.
Его называли здесь по-свойски, но и уважительно — дед.