Наверняка Рогачов наткнулся на отцовские предварительные записи и почуял, что на этой теме можно поживиться! Украл жену, украл идею, украл даже сына, который теперь не Клобуков, а тоже Рогачов!"
"Скотина не просто украл книгу, он еще ее и испоганил своими слезодавительными трюками, вставил маму — понятно же, что жена помирающего страдальца списана с нее! Потом наверняка появляется и какой-нибудь противный вьюнош, который мучает «кроткую Лотти» и которого Рогачову нужно ненавидеть — вот он и подбрасывает топлива в свою писательскую душу, обостряя отношения с пасынком.
У Бориса Пильняка есть «Рассказ о том, как создаются рассказы» — про японского писателя, который бесстыдно, по-эксгибиционистски описывает в прозе свою русскую жену, анатомируя ее словно лабораторную мышь. И жена, узнав об этом, в отвращении бросает предателя. «Лиса кицунэ, бог предательства, — писательский бог», — так заканчивается рассказ. Что за подлая профессия!
Нет, не так. Чехов не был подлым, и Лев Толстой не был. Подл Рогачов, а подлец любую профессию, даже писательскую, сделает подлой.
Гадливо сунув папку на место и повернув ключ, Марк вышел из кабинета. Лег в кровать, продолжая думать о подлости, но уже не рогачовской, а собственной.
Какое ты имеешь право считать кого-то подлецом? Ты, шпик, сексот и стукач, самое подлое существо на свете.
Ты не только трус, ты еще и дурак. Чего ты собственно испугался? Из-за чего втоптал себя и всю свою жизнь в грязь?
Вот отца во время «красного террора» посадили в расстрельную тюрьму — и он там не пресмыкался, хоть ему было очень страшно. Старший брат Рэм, чья фотография висит в кабинете над портретом великой княгини, был на два года моложе тебя, когда поднял солдат в атаку и погиб. А тебя никто не убил бы, даже в тюрьму наверно не посадили бы. Ну исключили бы из университета, ну забрали бы в армию. Да, жизнь повернула бы с прямой дороги на ухабистую тропинку, зато ты знал бы, что можешь себя уважать — не испугался, никого не предал. За это не жаль заплатить любую цену.
Он даже заплакал — так стало горько, что там, в отделении, растерялся, скис, не дошел до этой простой, очевидной мысли, а теперь ничего, ничего не исправишь. Надо было сказать гебешному иезуиту: «В подлецы меня зовете? Не получится. Делайте что хотите». Но теперь — всё. Позорная бумага написана, товарищ предан.
Слезы лились и лились, Марк их не вытирал. Ослабел и в конце концов медленно, как тонущий корабль, погрузился в темные воды.
Открыл глаза — показалось, что сразу же, было так же темно, — но светящиеся стрелки будильника показывали без десяти семь. Первая мысль была: хорошо, можно еще часок поспать. Но тут же всё вспомнил, рывком сел.
Ничего не исправить. Жизнь кончена.
Однако не зря говорят «утро вечера мудренее».