А себя он топить не станет.
— Почему не сейчас? Почему именно месяц?
— По условиям договора — до первого июня всё должно быть готово. То есть без малого через три недели. Если он пойдёт на попятную и отменит в одностороннем порядке нашу сделку — там такая неустойка, что без причины он вряд ли на это решится. Вот поэтому, прошу, заверь его, что согласен. Выжди этот месяц, а потом поступай, как хочешь… Даже больше скажу — я сам вас отправлю. В Питер. Есть у меня там надёжный человек, он всё устроит. Гайдамак потом замучается вас искать. Да и не до того ему будет.
Шаламов замолчал, и чем дольше он молчал, тем сильнее мрачнел.
— Я не хочу обманывать Веронику. По отношению к ней это будет нечестно. Я не смогу…
— Здрасьте — пожалуйста! Не бывает так, чтоб и волки сыты, и овцы целы. Тут уж решай, кто тебе дороже. Она или Эмилия с мамой.
До двух ночи длился их разговор. Мать уже уснула давно, когда Шаламов отправился домой — ночевать у родителей отказался, хотя отец и предлагал. Предлагал, кстати, не только ночёвку, но и распить коньяк — «за удачный исход безнадёжного дела».
Шаламов брёл по ночным улицам и чувствовал себя опустошённым. Отец, конечно, всё очень толково и доходчиво разложил по полочкам. Да, у Гайдамака больше и денег, и власти, и возможностей. Но при всём при том он просто недооценил природной изворотливости отца, его какого-то врождённого чутья находить лазейки и выходы.
«Мне нужно время, всего три недели», — упрашивал отец. И тогда Шаламов сможет освободиться от этого гнёта, забрать Эм и рвануть в Питер. А что? Он давно мечтал осесть именно в Питере, вокруг которого вопреки стремительному течению времени так и витала притягательная и таинственная аура «Серебряного века». К поэзии он вообще-то был не чуток. Кроме рифмы ничего не улавливал. Но не одними же поэтами пограничья веков соткана та аура. Есть же Зощенко, Хармс, Шварц, Стругацкие. И погода в Петербурге под стать: уныло-меланхоличная. И всякие там мосты, каналы, острова, дворцы. Хотя с Эм он бы и на Камчатку рванул и куда угодно, если приспичит.
Осталось отыграть свою часть, самую сложную часть, в этой партитуре — изобразить перед Никой готовность быть вместе на веки вечные, как просил отец. Стыдно было перед ней до ужаса, до тошноты и отвращения, но отец — ещё тот манипулятор, сумел внушить, что жертвуя своим душевным комфортом, он спасает маму и Эм.
«Это ради Эм», — повторил он про себя как мантру и шагнул в родной подъезд.