Поднимись! Как же людям нынче без пастырей духовных, коли эдакие страсти и муки выпали народу? Кто поведет их? Кто боль их утешит? Кто в вере утвердит? Встань затепли в себе огонь, как свечу эту затеплил! Не церковь убивают, брат, и не церковников. Дух хотят убить, духовников истребить! Но дух-то бессмертен! Ну, вставай же! Ну! Хотя бы во имя любви!
— Боязно, матушка, — дрожащим голосом проговорил он. — Я же расстрига!
— Ты ведь только сана лишен. Но духа тебя не лишили! — мать Мелитина благословила его, подтолкнула. — Иди же, иди!
И, оставшись одна, бессильно опустила плечи.
День в РУРе высасывал все, и к ночи чудилось ей, будто тела уже нет, а есть только измученная душа, заключенная в шелестящую, как луковая шелуха, оболочку, да глаза, перед которыми бесконечной чередой бегут человеческие лица. И прежде, чем начать труд свой, она попыталась остановить это движение, прикрыла веки и сосредоточила внимание на огоньке свечи. И стала вдыхать ни с чем не сравнимый запах горящего воска, перебивающего зловоние и смрад режимного барака. Но вдруг свеча раздвоилась, потом учетверилась и так пошло, пошло, покуда не образовался круг. А в том кругу еще один, поменьше. Свечи горели ровно, ярко, и вот уже запахло ладаном, и тонко, едва уловимо — мирром. Мать же Мелитина так истосковалась по этим благовониям, что повлажнели воспаленные глаза. Она зажмурилась, выдавила слезы и, осмотревшись, с ликованием увидела, что стоит в монастырском храме — том самом, где принимала постриг. Стоит и молится шепотком. А храм убран живыми цветами, каждая икона увита венком по окладу, а святыня — Казанская Богоматерь — и вовсе засыпана подснежниками и огненной купавницей, так что виден только лик. Трудится мать Мелитина и не перестает дивиться, и вспомнить не может, какой же праздник нынче, если так храм украсили?
И само это моление было чудным. Она ясно осознавала, что в эту минуту находится в режимном бараке среди зябнущих сонных людей, и что в дорогом, как отчий кров, храме молится ее душа. Да и сама молитва была неведомой и скорее походила на тихую колыбельную, что певала она когда-то возле детских кроваток.
Трудилась, пела в храме душа, а мать Мелитина, стоя на коленях в режимном бараке, думала-гадала: можно ли колыбельными молиться? Не грех ли, вместо псалмов и тропарей, петь в храме мирские песни? «И спросить не у кого, — погоревала она. — Наставить меня некому…»
Только подумала она так, как увидела, что всколыхнулись свечи возле икон, словно птица крылом опахнула, и листики цветов затрепетали."
"И вышел из алтаря отец матери Мелитины, Прокопий. Одет был в белые одежды с цветами по подолу, а лицом молодой, красивый, каким и не помнился. Только тело старое, дряхлое, изувеченная на Кровавом овраге рука, и босые ступни ног побиты, истерты.