Чердак – большая комната Елены в родительской квартире (папа – генерал старинного обнищавшего рода, мама – из купчих, томная и постоянно жалующаяся на мигрени). По стенам висела мазня современных художников, в плохо убранной комнате на пыльных плоскостях уродливо кривились пузырчатые скульптурки, в которых с трудом угадывались изогнутые в ненатуральной истоме дамы и мужики, покореженные открывшейся им драмой мысли.
Вся эта ирония по отношению к Елене и ее обители пришла позднее. Когда же Александр Камышин случайно оказался в салоне Елены Прекрасной, он был раздавлен, сражен, убит. В первый вечер что-то малораздельно вякал, ночью плохо спал, притащился на следующий день и в последующие являлся, благо приглашений не требовалось, оглядывался, присматривался.
Елена была неземной женщиной, он таких не встречал и об их существовании не подозревал. Справедливости ради надо сказать, что никто, хоть чем-то похожий на Елену, ему так и не встретился.
Вокруг Елены вертелась декадентская шелупонь. Декадентство (что, кстати, означает «упадничество») было в большой моде. Соревноваться в упадничестве с Елениной свитой Александр не смог бы, даже если бы сильно постарался. Ему претили стишки без рифм с уклоном в кладбищенские настроения, вызывал насмешливую гримасу виолончелист, который в перерывах исполняемой пьесы, языком, длинно высунутым, облизывал инструмент. Александр сдерживал хохот, когда певица, лежащая в гробу, вставала и принималась «о-окать» и «а-акать», не попадая в ноты. В семье Камышина любили и умели петь, знали множество народных песен, классических и душевных, жестоких романсов. Да и в целом полученные в детстве прививки «настоящего, правильного, гармоничного, красивого» и «честного, ответственного, правдивого» не позволяли ему кривить душой. Однако он был умен и нашел свою нишу. Буквально – в комнате Елены имелась полукруглая ниша, он туда поставил кресло, сидел, закинув ногу на ногу, курил, насмешливо щурился.
Декадентов Александр бесил, но Елена не позволяла трогать Камышина:
– Он наш верховный судия! Ах! В шокировании судии есть прелесть вкушения запретного плода.
Если Камышин отлучался и кто-нибудь усаживался в его кресло, Елена трепетно, как птичка, махала кистями:
– Освободите! Немедленно освободите! Там сидит только ОН!
Заснять Елену с ее птичьими взмахами-жестами на кинопленку (тогда еще не было звукового кино) – и покажется она умалишенной, дергающей конечностями. Запиши ее голос на граммофонную пластинку – никто слова не поймет. Тонкий детский голосок, срывающийся в хрипотцу, паузы с подхватыванием воздуха в неожиданных местах, в середине фразы или слова. Всё вместе: облик хрупкой бабочки, вычурные жесты, необычной мелодики речь – сводило Камышина с ума.